— Что ты молчишь? — осведомился Жуковский. — Мне нужно возвращаться к императору с твоим ответом. Сам знаешь, Николай Павлович проволочек не терпит.
— Да конечно же я согласен! — с некоторою досадой воскликнул Пушкин. — И благодарность моя государю неизмерима. Но я хотел уехать в деревню…
— Поезжай, кто тебе мешает? По весне — милое дело. Окрепнешь на свежем воздухе, отдохнешь, а осенью вернешься в Петербург, станешь в архивах работать. А летом снова в деревню — писать…
Пушкин покачал головой.
— Нет, уж лучше в Москву. Петербург я ненавижу, а архивы и в Москве есть. По крайности, туда необходимое вышлют.
— Ну, вот ты все и решил, — с удовлетворением отозвался Жуковский, поднимаясь с кресла. — Государю передам в точности. Думаю, это его порадует.
Когда Жуковский ушел, Пушкин долго сидел в сгущавшихся сумерках, не зовя никого, чтобы подали свечи. Вот все и решилось: долгов больше нет, можно ехать в Болдино, жить там с семьей, писать… Только не стихи. Тем паче — новые поэты объявляются, скоро на него будут смотреть, как он сам в свое время глядел на Державина — обломок былых времен, живая — чуть живая! — легенда…
Теперь-то понимает, что без Державина и его самого бы не было, как поэта. Как не было бы и без многих, многих других. На их стихах вырос, окреп, обрел собственный голос. Славу, можно сказать, обрел. Но ведь известно: хуже нет, чем пережить самого себя в поэзии. Над Державиным-то в конце жизни уже откровенно посмеивались, когда он писал свои высокопарные пьесы.
«Интересно, за что все-таки император прогневался на этого… как его… ага! Лермонтова? Мне и худшее с рук сходило. Забавно все-таки читать стихотворение на собственную смерть…»
Пушкин вновь взял в руки листок, оставленный Жуковским, и позвонил, чтобы принесли свечей. Тут он и увидел, что к стихотворению имелась что-то вроде приписки, которую он не заметил вначале. Вчитался — и саркастически усмехнулся:
«Да, на рожон попер юноша, иначе не скажешь. Я хоть именные эпиграммы писал. А он — всех чохом к позорному столбу пригвоздил… Только за что — непонятно».
Он снова перечитал удивившие его строки и опять поразился: что за прославленные отцы? При чем тут их подлость — и какая подлость? А потом и вовсе невнятно: обломки, игра счастия… Невнятно, но оскорбительно, немудрено, что государь разъярился.
Что ж, он сам так начинал — скандальной известностью, ссылкой, изгнанием. Только на пользу пошло. Да, в молодости все делают ошибки. Хорошо, если потом есть возможность хоть как-то их исправить. А умри он от этой нелепой раны, какую память о себе оставил бы? Ревнивый муж, глупо погибший на дуэли, из-за мифической измены жены. Какой грязью измазал бы и себя, и Наташу, ангела-Ташеньку!
Поправится окончательно: первым делом попросит у императора прощения и поблагодарит за все оказанные милости…
* * *
Пасха 1837 года была поздняя, 18 апреля. Дороги уже подсохли, а семейству Пушкиных предстояло проехать от Санкт-Петербурга до Болдино почти 500 верст. И не в легкой дорожной карете, как ездил раньше один Александр Сергеевич, а в громоздком дорожном экипаже с многочисленными повозками в придачу.
Четверо малых детей с няньками и бонной, Наталья Николаевна, опять беременная и плохо переносившая свое состояние… В седьмой раз готовилась стать матерью, но если раньше находила в себе силы ездить до последнего на балы, то теперь все больше времени проводила на кушетке в своей спальне, мучаясь сильными мигренями.
— Госпожа Пушкина слишком много выстрадала, — сказал как-то доктор Арендт своему чудом спасенному пациенту. — Женские нервы — материя тонкая. Вам бы следовало дать ей отдохнуть несколько месяцев. А вот осенью…
Пушкин пропустил слова доктора мимо ушей. Что значит — отдохнуть, если он сам жил чуть ли не затворником и других женщин, кроме собственной жены, не знал и знать не хотел? А первые месяцы беременности женщинам и всегда неможется, все об этом знают. Нет, в Болдино, в Болдино, как можно скорее!
Какие отсрочки?! Аудиенция у императора давно получена, государь сказал все приличествовавшие случаю слова о промысле Божием и о надеждах, которое возлагает российское просвещенное общество на придворного историографа. И Пушкин сказал именно то, что от него ожидалось: о своей вечной благодарности государю, о долге, который он осознает и жаждет исполнить, о прелести служения Отечеству.
* * *
Первые дни по приезде были суматошными и хлопотными, как всегда, когда устраиваешься на новом месте надолго. Наталья Николаевна была предельно утомлена дорогой, которую перенесла тяжело. Ясные глаза потускнели, кожа лица поблекла, она мало напоминала ослепительную красавицу — царицу петербургских балов. И в домашние хлопоты вникала мало: в основном, лежала в спальне, на кушетке возле окна.
Болдино стояло на отшибе от других усадеб, да и в ближайший город находился не близко. Следовало позаботиться о том, чтобы ко времени родов Натальи Николаевны в доме была хотя бы акушерка. А еще лучше — доктор. Впрочем, рассудительный Никита считал, что ежели Бог помилует — так и доктора ни к чему, а повивальную бабку он и в деревне сыщет. Чай не первый раз барыня рожать изволит.
Сам Пушкин снова, как когда-то в молодости, полюбил долгие прогулки. Часами вышагивал по тенистым тропинкам, нимало не тяготясь августовским зноем. Ни капли не манил к себе письменный стол в кабинете, приготовленные перья и чернильница, книги… И в мыслях не мелькало даже обрывка какого-нибудь стихотворения, даже какого-нибудь поэтического образа.
Осень, осень, как он ждал осени, этой всегда плодотворной для него поры! Уйдет жара, листья за ночь начнут подмерзать …И вот тогда он сядет в кресло перед столом, возьмет в руки перо и строки потекут так же, как и прежде. Пусть и не стихи…
Но осень принесла с собой только уныние. А вымученные страницы, с бесчисленными перечеркиваниями, исправлениями, помарками, как правило, к концу вечера оказывались смятыми и брошенными в корзину под столом. Рачительный Никита, ворча себе под нос что-то невразумительное, извлекал их оттуда по утрам, кое-как разглаживал и складывал на верх книжной полки.
Нет, не шла работа, не приходило вдохновение. А в этом году вряд ли придется посетить Москву и поработать в архивах — не бросать же Наталью Николаевну одну в этой глуши, да на сносях. Ничего, никто его не подгоняет …
В конце концов Пушкин обнаружил «схорон» Никиты, сумел заставить себя перебелить написанное, а потом ежедневно заполнять гладкими фразами два полных листа бумаги почти без помарок. И уже не бросал написанное в корзину, а аккуратно складывал стопкой в ящик стола, радуясь тому, что объем рукописи неуклонно увеличивается.
В самом конце декабря, в канун Рождества Наталья Николаевна почувствовала первые схватки. Она мучилась почти трое суток, с трудом разрешилась мертвым младенцем, сама была на волосок от смерти. И еще долгие месяцы приходила в себя, почти не вставая с постели. Пушкин, приготовившийся уже к самому худшему, горячо возблагодарил небеса за спасение жены. Но врача так и не пригласили.
И уже поздней весною пришло письмо из Петербурга от друга Плетнева, теперь издателя журнала «Современник». Он жаловался на то, что дела журнала плохи, подписчиков не прибавляется и даже заявленное в последнем номере начало публикации «Истории России» пера Александра Сергеевича, никого особо не заинтересовало.
«У нас сейчас в большой моде Михаил Лермонтов. Поручик вернулся с Кавказа в отпуск на месяц, и вот уже почитай полгода кочует по светским гостиным, читая свои произведения, одно другого мрачнее. Хотя „Тамбовская казначейша“ его и мила, но, с моей точки зрения, сие есть лишь бледная копия твоего „Графа Нулина“. Публика, впрочем, в восторге, да ты сам оценишь поэмку господина Лермонтова, кою к письму прилагаю…»
За ужином Пушкин был необычно хмур и неразговорчив.
Все написанное он, наконец, перебелил и отправил в столицу государю, сопроводив почтительным письмом. И надеялся, что им и трудами его останутся довольны.
Ближе к осени Пушкин заговорил о том, что на зиму надо бы поехать в Москву — поработать все-таки в архивах. Но Наталья Николаевна ехать категорически отказалась. Она сильно изменилась, от прежней красоты и воздушности следа не осталось. И постоянно недомогала. Их супружеская близость после тех злосчастных родов так и не возобновилась.
Врача к Наталье Николаевне из Нижнего Новгорода все-таки пригласили. Приговор доктора был однозначен: детей госпоже Пушкине больше нельзя иметь категорически. Покой, необременительные прогулки, никаких дальних поездок.
Хотя Пушкин с женой и так давно уже не спал в одной постели — окончательно перебрался в свой кабинет.
Пришел, наконец, номер «Современника» с первой публикацией его «Исторических записок». Он было начал читать, да через пару страниц бросил — скучно. Вот ежели бы как Вальтер Скотт — исторический роман написать. Тут бы все читать бросились.